Зенкевич Михаил Александрович


ЗЕНКЕ́ВИЧ Михаил Александрович [9.(21)5.1886, село Николаевский Городок Саратовской губ. - 14.9.1973, М.] - поэт, прозаик, переводчик.

Отец - преподаватель земледельческого училища, мать - учитель гимназии. Детство провел в Саратове. С отроческих лет был захвачен «левыми» рев. идеями. В 1904 окончил гимназию, далее - получил фрагментарное европейское (философское) образование в Берлине и Иене, где вращался в социал-демократических эмигрантских кругах (был дружен с философом Г. Федотовым). Поэтич. дебютом З. стали «гражданские» стих. (не очень удачные), посвящ. событиям перв. русской революции; в 1908–09, после знакомства с будущими лидерами акмеизма, З. избирает путь профессионального литератора, во многом пересмотрев ранние юношеские политич. и поэтич. установки.

Началом перв. (и глав.) периода лит. деятельности З. явились его петерб. «акмеистические» годы (1907–17). Молодые поэты и писатели (большей частью студенты ун-та; сам З. в 1915 окончил курс юридического ф-та), главою кот. был Н. Гумилев, стремились организоваться в единый «Цех», не зависимый как от косности изжившей себя реалистической лит-ры, так и от радикализма модернистских лит. группировок. Современники отмечали огромное влияние на З. «акмеистической проповеди» Гумилева. Г. Иванов, говоря о Гумилеве - «учителе поэзии», вспоминал, как «М. Зенкевич... пришел весной в „Аполлон” с тетрадкою удручающе банальных стихов. После нескольких встреч с Гумилевым он привез с каникул свою великолепную „ Дикую порфиру ”» (Иванов Г. Соч.: в 3 т. М., 1994. Т. 3). «Нарбут и Зенкевич находились под полным обаянием Гумилева», - писала Н. Мандельштам, уточняя, однако, что хотя «все теории и мысли Гумилева были для них каноном», их понимание акмеизма было неск. односторонним: «Они присоединились к акмеизму, потому что поняли его как бунт земного против зова ввысь, как утверждение плоти и отказ от духовности. Оба они принадлежали к породе людей, кот. выше всего ставит юность, акмеизм же для них был молодостью и цветением» (Антология акмеизма. М., 1997).

Упомянутая выше книга стих. «Дикая порфира», изд. «Цехом поэтов» в марте 1912, стала одной из сенсаций «предакмеистического» лит. сезона (акмеистические манифесты появятся в янв. следующего года). Молодой поэт, увлекавшийся тогда, по его собств. признанию, «геологией и естествознанием» (Лекманов О . «Цех поэтов» и символизм // Гумилевские чтения. СПб., 1996), выступил со стихами, прославлявшими «темное, утробное родство» человеческого духа с «дико-сумрачной и косной» материей мироздания (см. программные для книги стих. « Темное родство » и « Гимны к материи »). Весьма показательны названия стих. З., вынесенных в начало «Дикой порфиры»: « Земля», «Воды», «Камни», «Металлы», «Ящеры», «Человек», «В зоологическом музее», «Радостный мир ». Тексты З. насыщены «антиэстетическими» образами и картинами, выполненными (не без влияния «Падали» Ш. Бодлера) с исключительным изобразительным мастерством: «Вы горечью соли и йодом / Насыщали просторы земли, / Чтобы ящеры страшным приплодом / От мелких существ возросли <...> И долго прибитые к суше, / В пене остывших паров, / Распухшие, черные туши / Заражали дыханье ветров» («Воды»). С др. стороны, лексикон этих стих. вполне в духе тезиса будущих манифестов акмеизма о конкретике словесного содержания, изобилует терминологией, традиционно далекой от поэтич. инвентаря: «Корнями двух клыков и челюстей громадных / Оттиснув жидкий мозг вглубь плоской головы, / О махайродусы, владели сушей вы / В третичные века гигантских травоядных» (« Махайродусы »).

«Дикая порфира» вызвала обильный поток рецензий, принадлежавших перу мн. тогдашних поэтич. «мэтров», причем лишь одна - В. Ходасевича, считавшего книгу З. «невыносимо скучной» (Альциона. Кн. 1. М., 1914), - может быть воспринята в кач-ве «отрицательной». Все остальные рецензенты (Г. Чулков, И. Ясинский, Б. Садовский) вполне в духе эпохи «преодоления символизма» сочувственно воспринимали стремление дебютанта «учиться темному прозренью» «у последней склизкой твари» (стих. « Человек »). Разумеется, идеологи новорожденного акмеизма (Гумилев и Городецкий) не преминули указать на закономерность появления в русской поэзии поэта, увидевшего «скрытое единство / Живой души, тупого вещества». Первый указывал на то, что любовь З. ко всему «отверженному» предшествующей поэзией - «слизи, грязи и копоти мира» - есть реакция художника, «возненавидевшего не только бессодержательные красивые слова, но и все красивые слова, не только шаблонное изящество, но и все изящество вообще» (Гумилев Н. ПСС. Т. 7. М., 2006). Второй же прямо определил место З. в общей диспозиции акмеистической «атаки»: «Сняв наслоения тысячелетних культур, он понял себя, как „зверя, лишенного когтей и шерсти”» (Акмеизм. М., 1995).

Самыми проницательными из всего изобилия рецензий (более 30) на перв. книгу З. следует признать отклики В. Брюсова и Вяч. Иванова. Брюсов, приветствуя сам прецедент обращения русского поэта к «научной поэзии», считал, что подлинная эстетизация «вопросов, кот. считаются исключительно достоянием исследований рассудочных», не под силу З., поскольку он не имеет опыта исследовательской науч. работы с ее азартом и пафосом (см.: Брюсов В. Среди стихов. 1894–1924. Манифесты, статьи, рец. М., 1990). Вяч. Иванов констатировал успех молодого поэта, воспевшего в «самостоятельных» и «звучных» стихах мировую «Материю», но предостерегал З. от излишнего увлечения «внешними» эффектами, ведущими к плоскому, хотя и эпатирующему «антиэстетизму»: «Со страхом я смотрю на будущее Зенкевича: если он остановится, то его удел ничтожество; если не успокоится - найдет ли путь?» (Труды и дни. 1912. № 4–5).

Дальнейшая судьба З.-поэта вполне оправдала прогнозы Брюсова и Иванова. «Космологическая» метафизика «Дикой порфиры», сообщающая ее стихам особый пафос и просветляющая натуралистич. описательно-стилистические резкости, в последующих стих. (« Посаженный на кол», «Смерть лося ») вытесняется нарочитым стремлением поэта любой ценой «ужаснуть» читателя, играя на контрасте физиологич. грубости содержания и совершенной поэтич. красоты формы. Впоследствии эти натуралистич. мотивы, решенные в ключе исключительно красочной акмеистич. стилистики, сделали тв-во З. популярным в кругах имажинистов, но для самого поэта такой путь оказался действительно тупиковым. Осознание этого стало одной из гл. причин утраты интереса З. к стихотворчеству во втор. пол. 1910-х и отход его от круга Гумилева (другой причиной, о кот. достаточно туманно говорится в «беллетристических мемуарах» З., стал личный конфликт с «мэтром» сугубо романтич. характера).

В годы Мировой войны и революции З. пробует найти себя в гражданской поэзии (сб. « Четырнадцать стихотворений », 1918) и публицистике. В 1918–19 в ж. «Худож. известия Саратовского отдела искусств» он выступает с рядом лит.-критич. ст., отстаивающих идеи «левого» искусства; в 1922 возглавлял Саратовский отдел РОСТа. В 1921 в Саратове выходит его новая кн. « Пашня танков », в стихах кот. можно при желании угадать поворот к «пролетарской поэзии». Однако, по общему мнению критиков и исследователей, «главной книгой» З. оставалась «Дикая порфира».

«Советский» период тв-ва З. долгое время воспринимался современниками в духе воспоминаний Н. Мандельштам: «Михаил Александрович Зенкевич рано впал в гипнотический сон или летаргию. Это не мешало ему служить, зарабатывать деньги, растить детей. Может, этот сон даже помог ему сохранить жизнь и выглядеть вполне нормальным и здоровым... Зенкевич жил сознанием, что все, что некогда составляло весь смысл его существования, необратимо, кончено, осталось по ту сторону стекла. Это чувство могло бы превратиться в стихи, но шестой акмеист пришел к твердому выводу, что стихов тоже не будет, раз нет Цеха поэтов и тех разговоров, что обольстили его в ранней юности. Он бродил по развалинам своего Рима, убеждая себя и других, что необходимо скорее сдаваться не только в физический, но и в интеллектуальный плен... Это относилось к вопросам поэзии, чести и этики, к очередному политическому сюрпризу или насилию - к процессам, арестам и раскулачиванию... Все оправдывалось, потому что „теперь все иначе”... <...> Сейчас эта жизнь кажется мне трогательной и, несмотря на отсутствие катастроф - в тюрьме он не сидел и голодом его не морили,- почти трагической. Хрупкий от природы, Зенкевич раньше других подвергся психологической чуме, но она приняла у него не острую... а затяжную хроническую форму, от кот. никто не выздоравливает» (Мандельштам Н. Воспоминания. Кн. 1. Париж, 1982).

Этот взгляд на «позднего» З. требует существенной корректировки после публикации в 1991 «беллетристических мемуаров» З.- романа « Мужицкий сфинкс ». Роман создавался в те самые «летаргические» годы (1921–27), а затем, ввиду его, мягко говоря, «нонконформистского» по отношению к «эпохе» характера, 60 лет пролежал «в столе» автора (З. давал читать рукопись лишь особо доверенным лицам, в частности Ахматовой, кот. играла важную роль в повествовании).

Сам З. писал о «Мужицком сфинксе» как о своеобразном путеводителе по «горячей пустыне сыпнотифозного бреда», синтезе «записок душевнобольного» и «фантастического романа». Тема болезни героя, оказавшегося зимой 1921–22 в выморочном, голодном Пг., заразившегося там тифом и утратившего способность различать реальность и «бред», действительно оказывается у З. (как у Гоголя и Достоевского) «внешним» мотивационным основанием при создании сложнейшей композиции, позволяющей реалии ист. петерб. катастрофы 1916–21 спроецировать во «вневременной», «космический» план, превратить реальных ист. персонажей в фигуры русской мифологии XX в., одним из носителей кот. является сам автор. Открываясь собственно «мемуарными» фрагментами (описанием действительных встреч З. в эту трагич. зиму с Лозинским, Сологубом, Ахматовой), повествование переходит затем в «фантастическую» плоскость: уже не во времени, а в «вечности» автор сталкивается с покойными участниками событий только что минувшей эпохи «невиданных перемен и неслыханных мятежей». Каждый из этих героев навсегда оказывается исполнителем некоей ист. «роли», обессмертившей его в анналах русской истории. Здесь доктор Кульбин вечно спешит на футуристич. диспут, а участники поэтич. ночных собраний в «Бродячей собаке» вечно обречены переживать муки «странной» и «неразделенной» декадентской «куртуазной» влюбленности. Гумилев и его друзья по Петроградской боевой организации - поэты, ученые, офицеры - вечно строят здесь благородные и неосуществимые планы по спасению России, а герой-одиночка Леонид Каннегиссер - повторяет и повторяет свое покушение на М. Урицкого и неудачный побег на велосипеде через проходные дворы. Пуришкевич и доктор Лазоверт становятся «вечными убийцами Распутина», а сам Распутин (один из гл. героев романа) все пытается растолковать «ученым людям» свою «чалдонскую», «мужицкую» правду о «хлебце», «мучке», «войне» и «революции» - и спасти тем самым императорскую чету и всю страну: «Я один ее, революцию-то, наскрозь вижу. Нешто дал бы я Миколаю с Ерманией воевать, кабы меня сумасшедша баба ножиком не пырнула. А кабы они не кинули меня с мосту в пролубь, нешто допустил бы я революцию?»

Роман «Мужицкий сфинкс», появившийся в читательском обиходе сравнительно недавно, еще ждет своих исследователей.

З. - переводчик европейской и американской поэтич. классики. Начиная с 1920-х уделял большое внимание именно этой работе. Мастерство его как переводчика - общепризнанный лит. факт.

Соч.: Сказочная эра: Стих. Повесть. Беллетристич. мемуары. М., 1994; Стихи // Царскосельская антология / сост., вст. ст., подгот. текста и прим. А. Арьева. СПб.: Вита нова, 2016.

Лит.: Тименчик Р. Зенкевич M. А. // Русские пи­сатели. 1800–1917. Биогр. словарь. Т. 2. М., 1992; Лекманов О. «Цех поэтов» и символизм // Гумилевские чтения. СПб., 1996; З[енкевич]. Странная книга... // Зенкевич M. Эльга. Беллетристич. мемуары. М., 1991.

Ю. Зобнин

  • Зенкевич Михаил Александрович